← Library

Строфа первая. Призрак Марли

Рождественская песнь в прозе · Чарльз Диккенс · translated by Claude Opus

Старый скряга Скрудж сидит один, склонившись над конторскими книгами при единственной свече, в своей холодной конторе в сочельник.

Начнём с того, что Марли был мёртв. В этом нет ни малейшего сомнения. Запись о его погребении подписали священник, причетник, гробовщик и главный скорбящий. Подписал её и Скрудж, а имя Скруджа ценилось на Бирже, под чем бы он его ни поставил. Старый Марли был мёртв, как дверной гвоздь.

Заметьте! Я вовсе не хочу сказать, будто сам по себе знаю, что такого особенно мёртвого в дверном гвозде. Сам я, пожалуй, склонен был бы считать самым мёртвым скобяным товаром гробовой гвоздь. Но в этом сравнении заключена мудрость наших предков, и не моим нечестивым рукам её тревожить, не то страна пропала. А потому позвольте мне повторить со всей решительностью: Марли был мёртв, как дверной гвоздь.

Знал ли Скрудж, что он умер? Разумеется, знал. Как же иначе? Скрудж и он были компаньонами бог знает сколько лет. Скрудж был его единственным душеприказчиком, единственным распорядителем, единственным правопреемником, единственным наследником, единственным другом и единственным, кто его оплакивал. Впрочем, даже Скрудж был не так уж ужасно сражён печальным событием и в самый день похорон проявил себя превосходным дельцом, ознаменовав его несомненно выгодной сделкой.

Упоминание о похоронах Марли возвращает меня к тому, с чего я начал. Нет никакого сомнения в том, что Марли был мёртв. Это надо ясно усвоить, иначе в истории, которую я собираюсь рассказать, не будет ничего чудесного. Не будь мы совершенно убеждены, что отец Гамлета умер до начала пьесы, в его ночной прогулке при восточном ветре по собственным крепостным стенам было бы ничуть не больше примечательного, чем в том, что любой другой пожилой джентльмен опрометчиво выйдет после наступления темноты в какое-нибудь продуваемое место — ну, скажем, на кладбище у собора Святого Павла — с единственной целью поразить слабый ум своего сына.

Скрудж так и не закрасил имя старого Марли. Оно красовалось там и годы спустя, над дверью склада: «Скрудж и Марли». Фирма была известна как «Скрудж и Марли». Люди, новые в делах, называли Скруджа иногда Скруджем, а иногда Марли, но он откликался на оба имени. Ему было всё равно.

О! Но и выжимал же он соки из людей, этот Скрудж! Жадный, цепкий, хваткий, скаредный, загребущий, ненасытный старый грешник! Твёрдый и острый, как кремень, из которого никакое огниво ещё не высекло благородного огня; скрытный, замкнутый и одинокий, как устрица. Холод, сидевший у него внутри, заморозил его старческие черты, заострил нос, сморщил щёки, сковал походку; от него покраснели глаза и посинели тонкие губы, и он же ядовито прорывался в его скрипучем голосе. Морозный иней лежал у него на голове, на бровях и на щетинистом подбородке. Свою низкую температуру он всюду носил с собой: леденил свою контору в самый летний зной и ни на градус не отогревал её на Рождество.

Внешний жар и холод мало действовали на Скруджа. Никакое тепло не могло его согреть, никакая зимняя стужа — остудить. Ни один ветер не был злее его, ни один падающий снег не был так упорен в своих намерениях, ни один проливной дождь так глух к мольбам. Ненастье не знало, с какого боку к нему подступиться. Самый сильный дождь, снег, град и слякоть могли похвастаться перед ним превосходством лишь в одном отношении. Они частенько щедро «сыпали», а Скрудж — никогда.

Никто никогда не останавливал его на улице, чтобы с радостным видом сказать: «Дорогой Скрудж, как поживаете? Когда же вы ко мне заглянете?» Нищие не просили у него подаяния, дети не спрашивали, который час, и ни один мужчина, ни одна женщина ни разу за всю его жизнь не спросили у Скруджа дороги куда бы то ни было. Даже собаки слепцов, казалось, знали его: завидев его приближение, они утягивали своих хозяев в подворотни и тупики, а потом виляли хвостами, словно говоря: «Лучше уж вовсе без глаз, чем с дурным глазом, слепой хозяин!»

Но Скруджу-то что за дело! Ему только того и надо было. Пробираться по людным тропам жизни, предупреждая всякое человеческое участие держаться от него подальше, — это было, как говорят знатоки, для Скруджа слаще ореха.

Однажды — и именно в лучший из всех дней в году, в сочельник, — старый Скрудж сидел за работой в своей конторе. Погода стояла холодная, промозглая, пронизывающая, к тому же туманная; и он слышал, как люди во дворе снаружи сновали взад и вперёд, сипло дыша, хлопая себя руками по груди и притопывая по камням мостовой, чтобы согреться. Городские часы только что пробили три, но было уже совсем темно — светло так и не стало за весь день, — и в окнах соседних контор мигали свечи, словно багровые пятна в плотном буром воздухе. Туман просачивался в каждую щель и замочную скважину и снаружи был так густ, что, хотя двор был узенький-преузенький, дома напротив казались одними призраками. Глядя, как тусклая туча опускается всё ниже, затягивая всё вокруг, можно было подумать, что Природа живёт где-то по соседству и варит пиво в огромных количествах.

Дверь из кабинета Скруджа была открыта, чтобы он мог присматривать за своим клерком, который в мрачной клетушке за ней, в своего рода каморке, переписывал письма. У Скруджа горел совсем маленький огонь, но у клерка огонь был ещё меньше, так что походил на один-единственный уголёк. Однако подбросить угля клерк не мог, потому что Скрудж держал ящик с углём у себя в комнате; и стоило клерку войти с совком, как хозяин предсказывал, что им, видимо, придётся расстаться. Поэтому клерк обмотался белым шарфом и попытался согреться у свечи, в чём, не будучи человеком с сильным воображением, не преуспел.

— Весёлого Рождества, дядюшка! Храни вас Бог! — воскликнул бодрый голос. Это был голос племянника Скруджа, который появился так стремительно, что Скрудж только теперь заметил его приход.

Весёлый племянник Скруджа Фред, раскрасневшийся с мороза, врывается в контору с тёплым рождественским поздравлением, а Скрудж хмурится.

— Вздор! — сказал Скрудж. — Чепуха!

Этот племянник Скруджа так разгорячился от быстрой ходьбы по туману и морозу, что весь так и пылал: лицо у него было румяное и красивое, глаза сверкали, а от дыхания снова шёл пар.

— Рождество — чепуха, дядюшка? — переспросил племянник Скруджа. — Вы ведь не всерьёз, я уверен?

— Всерьёз, — сказал Скрудж. — Весёлого Рождества! С какой стати тебе веселиться? Какие у тебя причины для веселья? Ты и так достаточно беден.

— Ну, тогда, — весело отозвался племянник, — с какой стати вам хмуриться? Какие у вас причины для угрюмости? Вы и так достаточно богаты.

Скрудж, не найдя сгоряча лучшего ответа, снова сказал: «Вздор!» — и прибавил: «Чепуха».

— Не сердитесь, дядюшка! — сказал племянник.

— А каким же мне ещё быть, — отвечал дядя, — когда я живу в таком мире дураков? Весёлого Рождества! К чёрту весёлое Рождество! Что такое для тебя Рождество, как не время платить по счетам, когда денег нет; время, когда ты стал на год старше, но ни на час не богаче; время подводить баланс в книгах и видеть, как каждая статья в них за целых двенадцать месяцев оборачивается против тебя? Будь моя воля, — с негодованием сказал Скрудж, — всякого идиота, что ходит с «Весёлым Рождеством» на устах, следовало бы сварить вместе с его собственным пудингом и похоронить с колом из остролиста в сердце. Вот именно!

— Дядюшка! — взмолился племянник.

— Племянник! — сурово отвечал дядя. — Справляй Рождество по-своему, а мне позволь справлять его по-моему.

— Справлять! — повторил племянник Скруджа. — Но вы же его вовсе не справляете.

— Тогда позволь мне оставить его в покое, — сказал Скрудж. — Много тебе от него пользы! Много оно тебе когда-нибудь принесло пользы!

— Есть, я полагаю, немало вещей, из которых я мог бы извлечь пользу, но так и не извлёк, — отвечал племянник. — И Рождество в их числе. Но я уверен, что всегда думал о Рождестве, когда оно приходило, — не говоря уж о почтении к его святому имени и происхождению, если только что-нибудь, связанное с ним, можно от этого отделить, — как о хорошей поре; о поре доброй, всепрощающей, милосердной и приятной; о единственной поре, какую я знаю в длинном календаре года, когда мужчины и женщины словно по общему согласию свободно раскрывают свои запертые сердца и думают о тех, кто ниже их, так, будто это и впрямь их попутчики к могиле, а не какая-то иная порода существ, бредущая совсем другими дорогами. А потому, дядюшка, хоть оно ни разу не положило мне в карман ни крупицы золота или серебра, я верю, что оно принесло мне пользу и ещё принесёт; и я говорю: благослови его Бог!

Клерк в каморке невольно зааплодировал. Тут же осознав неуместность своего поступка, он поворошил огонь и погасил последнюю слабую искру навсегда.

— Ещё хоть звук от вас, — сказал Скрудж, — и вы отпразднуете своё Рождество потерей места! А вы, сэр, весьма сильный оратор, — добавил он, оборачиваясь к племяннику. — Удивляюсь, что вы не идёте в парламент.

— Не сердитесь, дядюшка. Ну же! Приходите к нам завтра обедать.

Скрудж сказал, что скорее увидит его… — да, так прямо и сказал. Он договорил это выражение до самого конца и сказал, что скорее увидит его в преисподней.

— Но почему? — воскликнул племянник Скруджа. — Почему?

— А почему ты женился? — сказал Скрудж.

— Потому что влюбился.

— Потому что влюбился! — проворчал Скрудж так, будто это была единственная на свете вещь ещё нелепее весёлого Рождества. — Всего доброго!

— Нет, дядюшка, но ведь вы и прежде, до того как это случилось, ни разу ко мне не приходили. Зачем же приводить это как причину, чтобы не прийти теперь?

— Всего доброго, — сказал Скрудж.

— Мне от вас ничего не нужно; я ничего у вас не прошу; почему бы нам не быть друзьями?

— Всего доброго, — сказал Скрудж.

— Мне от всего сердца жаль, что вы так непреклонны. У нас никогда не было ссоры, в которой я был бы стороной. Но я сделал эту попытку в честь Рождества и сохраню своё рождественское настроение до конца. Итак, весёлого Рождества, дядюшка!

— Всего доброго! — сказал Скрудж.

— И счастливого Нового года!

— Всего доброго! — сказал Скрудж.

Тем не менее племянник вышел из комнаты, не сказав ни одного сердитого слова. У наружной двери он остановился, чтобы поздравить с праздником клерка, а тот, как ни озяб, оказался теплее Скруджа, ибо сердечно ответил ему тем же.

— Вот ещё один такой же, — пробормотал Скрудж, слышавший их, — мой клерк, при пятнадцати шиллингах в неделю, с женой и детьми, а толкует о весёлом Рождестве. Впору удалиться в Бедлам.

Этот сумасшедший, выпуская племянника Скруджа, впустил двух других людей. То были дородные джентльмены, приятные на вид, и теперь они стояли, сняв шляпы, в конторе Скруджа. В руках у них были книги и бумаги, и они ему поклонились.

— «Скрудж и Марли», если не ошибаюсь? — сказал один из джентльменов, сверяясь со своим списком. — Имею ли я удовольствие говорить с мистером Скруджем или с мистером Марли?

— Мистер Марли умер семь лет назад, — ответил Скрудж. — Он умер семь лет назад, ровно в эту самую ночь.

— Не сомневаемся, что его щедрость вполне достойно представлена оставшимся в живых компаньоном, — сказал джентльмен, предъявляя свои полномочия.

Так оно, разумеется, и было, ибо это были две родственные души. При зловещем слове «щедрость» Скрудж нахмурился, покачал головой и вернул бумаги.

— В эту праздничную пору года, мистер Скрудж, — сказал джентльмен, беря перо, — более чем когда-либо желательно, чтобы мы хоть немного позаботились о бедных и обездоленных, которые сейчас так тяжко страдают. Многие тысячи нуждаются в самом необходимом; сотни тысяч лишены самых простых удобств, сэр.

— Разве у нас нет тюрем? — спросил Скрудж.

— Тюрем сколько угодно, — сказал джентльмен, снова откладывая перо.

— А работные дома при приходских союзах? — осведомился Скрудж. — Они ещё действуют?

— Действуют. И всё же, — отвечал джентльмен, — хотел бы я сказать, что нет.

— Значит, ступальное колесо и закон о бедных в полной силе? — сказал Скрудж.

— И то и другое трудятся вовсю, сэр.

— О! А то из ваших первых слов я было испугался, что случилось нечто такое, что остановило их на их полезном пути, — сказал Скрудж. — Очень рад это слышать.

— Полагая, что они едва ли дают душе и телу множества людей христианское утешение, — отвечал джентльмен, — несколько человек из нас стараются собрать средства, чтобы купить бедным немного мяса, питья и топлива. Мы выбрали это время потому, что из всех времён года именно теперь острее всего чувствуется Нужда и ликует Изобилие. Сколько мне записать за вами?

— Ничего! — ответил Скрудж.

— Вы желаете остаться неизвестным?

— Я желаю, чтобы меня оставили в покое, — сказал Скрудж. — Раз уж вы спрашиваете, чего я желаю, джентльмены, — вот вам мой ответ. Сам я на Рождество не веселюсь и не могу позволить себе веселить бездельников. Я помогаю содержать учреждения, о которых говорил, — они и так обходятся недёшево; а кому плохо живётся, пусть туда и отправляются.

— Многие не могут туда отправиться, а многие предпочли бы умереть.

— Если они предпочитают умереть, — сказал Скрудж, — пусть лучше так и сделают и уменьшат избыток населения. Кроме того — прошу прощения, — мне это неизвестно.

— Но вы могли бы это знать, — заметил джентльмен.

— Это не моё дело, — возразил Скрудж. — Человеку довольно разбираться в собственном деле и не соваться в чужие. Моё занимает меня постоянно. Всего доброго, джентльмены!

Ясно видя, что настаивать бесполезно, джентльмены удалились. Скрудж вернулся к своим трудам, с ещё лучшим мнением о себе и в куда более шутливом расположении духа, чем обычно.

Тем временем туман и тьма так сгустились, что по улицам бегали люди с пылающими факелами, предлагая свои услуги — идти впереди лошадей и указывать экипажам дорогу. Старинная церковная башня, чей хриплый старый колокол вечно лукаво поглядывал на Скруджа из готического окна в стене, сделалась невидимой и отбивала часы и четверти где-то в облаках, а потом ещё долго дрожала, словно у неё стучали зубы в замёрзшей голове там, наверху. Холод стал жестоким. На главной улице, на углу двора, рабочие чинили газовые трубы и развели большой огонь в жаровне, вокруг которой собралась кучка оборванных мужчин и мальчишек: они грели руки и в восторге щурились на пламя. Водоразборная колонка, оставленная в одиночестве, угрюмо обросла застывшими потёками и превратилась в человеконенавистнический лёд. Сияние лавок, где в жару ламп за окнами потрескивали веточки и ягоды остролиста, румянило бледные лица прохожих. Торговля птицей и бакалеей превратилась в великолепную забаву, в пышное шествие, с которым, казалось, почти невозможно связать такие скучные понятия, как купля и продажа. Лорд-мэр в твердыне могучего Мэншн-хауса приказал своим пятидесяти поварам и дворецким встретить Рождество так, как подобает дому лорд-мэра; и даже маленький портной, которого он в прошлый понедельник оштрафовал на пять шиллингов за пьянство и кровожадные выходки на улице, мешал у себя на чердаке завтрашний пудинг, пока его тощая жена с младенцем отправились покупать говядину.

Ещё туманнее и ещё холоднее. Пронзительный, всепроникающий, кусачий холод. Если бы добрый святой Дунстан вместо привычного своего оружия ухватил Злого Духа за нос хоть капелькой такой погоды, вот тогда бы тот взревел как следует! Обладатель одного скудного юного носа, изгрызенного и обмусоленного голодным холодом, как собаки гложут кости, нагнулся к замочной скважине Скруджа, чтобы угостить его рождественским гимном; но при первых же звуках

«Храни вас Бог, весёлый сэр, И пусть не знать вам бед!»

Скрудж схватил линейку с такой решимостью, что певец в ужасе бежал, оставив замочную скважину туману и ещё более родственному Скруджу морозу.

Наконец настал час закрывать контору. Скрудж с неохотой слез со своего табурета и молча признал этот факт перед ожидавшим клерком в каморке, который тотчас задул свечу и надел шляпу.

— Вам, я полагаю, понадобится завтра весь день? — сказал Скрудж.

— Если это вполне удобно, сэр.

— Это неудобно, — сказал Скрудж, — и несправедливо. Вычти я у вас за это полкроны, вы бы, пожалуй, сочли себя обиженным, ручаюсь?

Клерк слабо улыбнулся.

— И однако, — сказал Скрудж, — вы не считаете обиженным меня, когда я плачу дневное жалованье ни за какую работу.

Клерк заметил, что это бывает всего раз в году.

— Жалкое оправдание, чтобы каждое двадцать пятое декабря залезать человеку в карман! — сказал Скрудж, застёгивая пальто до подбородка. — Но, видно, придётся дать вам весь день. Зато послезавтра приходите пораньше.

Клерк пообещал, и Скрудж с ворчанием вышел. Контора была заперта в мгновение ока, и клерк, у которого длинные концы белого шарфа болтались ниже пояса (пальто у него не было), двадцать раз скатился с ледяной дорожки на Корнхилле в хвосте вереницы мальчишек — в честь сочельника, — а потом со всех ног помчался домой в Кэмден-таун играть в жмурки.

Скрудж съел свой унылый обед в своей обычной унылой таверне и, прочитав все газеты и скоротав остаток вечера над банковской книжкой, отправился домой спать. Он жил в квартире, принадлежавшей когда-то его покойному компаньону. Это была мрачная анфилада комнат в угрюмой громаде здания в глубине двора, где ему было совсем не место, так что поневоле приходило в голову, будто оно забежало туда ещё молодым домом, играя в прятки с другими домами, да так и забыло дорогу обратно. Теперь оно было уже достаточно старым и достаточно унылым, потому что, кроме Скруджа, в нём никто не жил: все остальные комнаты сдавались под конторы. Во дворе было так темно, что даже Скруджу, знавшему там каждый камень, приходилось пробираться ощупью. Туман и иней так густо висели над чёрными старыми воротами дома, что казалось, будто сам Гений Погоды сидит на пороге в скорбном раздумье.

Так вот, факт состоит в том, что в дверном молотке не было решительно ничего особенного, кроме того, что он был очень большой. Факт также и то, что Скрудж видел его утром и вечером всё время, пока жил в этом доме; и то, что воображения, как это называют, у Скруджа было не больше, чем у любого человека в лондонском Сити, включая — смело сказано! — городской совет, олдерменов и членов гильдий. Примем во внимание и то, что Скрудж ни разу не вспомнил о Марли с тех пор, как днём упомянул о своём семь лет как умершем компаньоне. А теперь пусть кто-нибудь объяснит мне, если сможет, как случилось, что Скрудж, вставив ключ в замок, увидел в молотке — без всякого постепенного превращения — не молоток, а лицо Марли.

Лицо Марли. Оно не тонуло в непроглядной тени, как прочие предметы во дворе, а излучало зловещий свет, словно испорченный омар в тёмном погребе. Оно не было ни сердитым, ни свирепым, а смотрело на Скруджа так, как смотрел, бывало, Марли: с призрачными очками, сдвинутыми на призрачный лоб. Волосы странно шевелились, словно от дыхания или горячего воздуха; и, хотя глаза были широко раскрыты, они оставались совершенно неподвижными. Это да ещё мертвенно-синюшный цвет делали его ужасным; но ужас этот, казалось, существовал помимо лица и вне его власти, а вовсе не был частью его собственного выражения.

Медный дверной молоток на двери Скруджа светится и превращается в призрачно-бледное лицо покойного Джейкоба Марли.

Когда Скрудж пристально вгляделся в это явление, оно снова стало молотком.

Сказать, что он не вздрогнул или что его кровь не ощутила жуткого чувства, незнакомого ей с младенчества, было бы неправдой. Но он снова взялся за выпущенный было ключ, решительно повернул его, вошёл и зажёг свечу.

Он и вправду помедлил в минутной нерешительности, прежде чем закрыть дверь, и вправду сперва осторожно заглянул за неё, словно наполовину ожидая испугаться при виде косички Марли, торчащей в прихожую. Но на обратной стороне двери не было ничего, кроме винтов и гаек, державших молоток, и потому он сказал: «Фу ты, фу ты!» — и с грохотом захлопнул её.

Звук прокатился по дому, как гром. Каждая комната наверху и каждая бочка в погребах виноторговца внизу, казалось, отозвались своим особым раскатом эха. Скрудж был не из тех, кого может напугать эхо. Он запер дверь, прошёл через прихожую и поднялся по лестнице, да ещё не спеша, на ходу поправляя фитиль свечи.

Можно сколько угодно туманно рассуждать о том, как въехать шестёркой лошадей вверх по доброй старой лестнице или сквозь дурной молодой парламентский акт; но я берусь утверждать, что по этой лестнице можно было бы втащить катафалк, да ещё поперёк, вальком к стене, а дверцей к перилам, — и притом с лёгкостью. Ширины для этого было предостаточно, и ещё оставалось место; быть может, поэтому Скруджу и почудилось, будто впереди него во мраке сам собой движется катафалк. С полдюжины уличных газовых фонарей и то не слишком осветили бы этот вход, так что можете себе представить, как темно там было при сальной свечке Скруджа.

Скрудж шёл вверх, ни капельки об этом не тревожась. Темнота стоит дёшево, и Скрудж её любил. Но прежде чем закрыть свою тяжёлую дверь, он обошёл комнаты, чтобы проверить, всё ли в порядке. Воспоминания о лице было у него как раз достаточно, чтобы ему этого захотелось.

Гостиная, спальня, чулан. Всё как положено. Никого под столом, никого под диваном; в камине небольшой огонь; ложка и миска наготове, а на полочке у камина кастрюлька с овсяной кашицей (у Скруджа был насморк). Никого под кроватью, никого в шкафу, никого в халате, который висел на стене в подозрительной позе. Чулан как обычно. Старая каминная решётка, старые башмаки, две корзины для рыбы, трёхногий умывальник и кочерга.

Вполне успокоившись, он закрыл дверь и заперся; запер её на два оборота, чего обычно не делал. Обезопасив себя таким образом от неожиданностей, он снял шейный платок, надел халат, туфли и ночной колпак и сел перед огнём есть свою кашицу.

Огонь и впрямь был совсем слабенький — ничто для такой лютой ночи. Ему пришлось сесть вплотную к нему и склониться над ним, прежде чем он сумел извлечь из этой горстки топлива хоть малейшее ощущение тепла. Камин был старинный, сложенный давным-давно каким-то голландским купцом и выложенный кругом причудливыми голландскими изразцами с картинками из Священного Писания. Тут были Каины и Авели, дочери фараона, царицы Савские, ангельские вестники, спускавшиеся по воздуху на облаках, похожих на перины, Авраамы, Валтасары, апостолы, пускавшиеся в море в соусниках, — сотни фигур, способных занять его мысли; и всё же лицо Марли, умершего семь лет назад, явилось, словно жезл древнего пророка, и поглотило их все. Будь каждый гладкий изразец поначалу пустым и обладай он способностью складывать на своей поверхности картинку из бессвязных обрывков его мыслей, на каждом оказалось бы изображение головы старого Марли.

— Чепуха! — сказал Скрудж и прошёлся по комнате.

Сделав несколько кругов, он снова сел. Когда он откинул голову на спинку кресла, взгляд его случайно упал на колокольчик — давно не употреблявшийся колокольчик, что висел в комнате и для какой-то давно забытой надобности сообщался с покоем на самом верхнем этаже здания. С великим изумлением и со странным, необъяснимым страхом он увидел, глядя на него, что колокольчик начал раскачиваться. Поначалу он качался так тихо, что почти не издавал звука; но вскоре зазвонил громко, а вместе с ним и все колокольчики в доме.

Это длилось, может быть, полминуты или минуту, но показалось целым часом. Колокольчики смолкли так же, как и начали, — все разом. За ними последовал лязг где-то глубоко внизу, будто кто-то волочил тяжёлую цепь по бочкам в погребе виноторговца. Тут Скрудж вспомнил, как слышал, что привидения в домах с призраками, говорят, волочат за собой цепи.

Дверь погреба с гулом распахнулась, и тогда он услышал этот шум гораздо громче, на нижних этажах; потом — на лестнице; потом — прямо у своей двери.

— Всё равно чепуха! — сказал Скрудж. — Не поверю.

Однако он изменился в лице, когда это, не задерживаясь, прошло сквозь тяжёлую дверь и вступило в комнату у него на глазах. При его появлении угасавшее пламя взметнулось, словно вскрикнув: «Я его знаю! Это Призрак Марли!» — и снова опало.

То же лицо — то самое. Марли со своей косичкой, в обычном жилете, панталонах в обтяжку и сапогах; кисточки на сапогах топорщились, так же как косичка, полы сюртука и волосы на голове. Цепь, которую он волочил, была обёрнута вокруг его пояса. Она была длинная, обвивала его, как хвост, и состояла (Скрудж хорошо её разглядел) из денежных шкатулок, ключей, висячих замков, гроссбухов, купчих и тяжёлых кошельков из стали. Тело его было прозрачным, так что Скрудж, рассматривая его сквозь жилет, видел две пуговицы сзади на его сюртуке.

Бледный призрак Джейкоба Марли, опутанный длинными тяжёлыми цепями из денежных ящиков и висячих замков, вплывает в освещённую свечой комнату Скруджа, и тот отшатывается.

Скрудж часто слышал, будто Марли — человек без нутра, но до сих пор никогда этому не верил.

Нет, не верил он этому и теперь. Хоть он и смотрел на призрак насквозь и видел, как тот стоит перед ним; хоть и ощущал леденящее действие его мертвенно-холодных глаз и различал даже ткань сложенного платка, повязанного вокруг его головы и подбородка, — повязки, которую прежде не заметил, — он всё ещё не верил и боролся с собственными чувствами.

— Ну, что такое? — сказал Скрудж, язвительно и холодно, как всегда. — Что вам от меня нужно?

— Многое! — Голос Марли, в этом не было сомнения.

— Кто вы?

— Спроси меня, кем я был.

— Кем же вы были? — сказал Скрудж, повысив голос. — Для тени вы что-то уж очень разборчивы. Он хотел было сказать «разборчивы до тонкостей», но заменил это словами «для тени» как более уместными.

— При жизни я был твоим компаньоном, Джейкобом Марли.

— А вы можете… можете сесть? — спросил Скрудж, с сомнением глядя на него.

— Могу.

— Тогда садитесь.

Скрудж задал этот вопрос потому, что не знал, способно ли столь прозрачное привидение сесть на стул, и чувствовал, что, если это окажется невозможным, придётся пускаться в неловкие объяснения. Но призрак уселся по другую сторону камина, словно был к этому вполне привычен.

— Ты в меня не веришь, — заметил Призрак.

— Не верю, — сказал Скрудж.

— Какие же ещё доказательства моей действительности тебе нужны, кроме свидетельства твоих чувств?

— Не знаю, — сказал Скрудж.

— Почему же ты сомневаешься в своих чувствах?

— Потому, — сказал Скрудж, — что на них действует любая мелочь. Лёгкое расстройство желудка — и они уже обманщики. Может быть, вы непереваренный кусок говядины, капля горчицы, крошка сыра, ломтик недоваренной картофелины. Кто бы вы ни были, в вас больше от соуса, чем от савана!

Скрудж не имел особой привычки отпускать шутки, да и на сердце у него в ту минуту было отнюдь не до шуток. Правда в том, что он старался острить, чтобы отвлечь собственное внимание и подавить свой ужас, ибо голос привидения пробирал его до мозга костей.

Сидеть хоть одно мгновение молча, уставясь в эти неподвижные остекленелые глаза, было бы, чувствовал Скрудж, сущей чертовщиной. Было нечто весьма жуткое и в том, что привидение было окружено собственной адской атмосферой. Сам Скрудж её не ощущал, но так оно явно и было: хотя Призрак сидел совершенно неподвижно, его волосы, полы и кисточки всё колыхались, словно от горячего пара из печи.

— Видите эту зубочистку? — сказал Скрудж, поспешно возобновляя наступление по только что указанной причине и желая хоть на секунду отвести от себя каменный взор видения.

— Вижу, — ответил Призрак.

— Вы же на неё не смотрите, — сказал Скрудж.

— И всё же я её вижу, — сказал Призрак, — несмотря на это.

— Ну так вот! — отвечал Скрудж. — Стоит мне её проглотить, и до конца моих дней меня будет преследовать легион домовых, и всех их я сам же и сотворю. Чепуха, говорю я вам! Чепуха!

При этих словах дух издал ужасный вопль и потряс своей цепью с таким мрачным и жутким звоном, что Скрудж крепко вцепился в кресло, чтобы не упасть в обморок. Но каков же был его ужас, когда призрак снял с головы повязку, словно ему было слишком жарко носить её в комнате, и нижняя челюсть его отвалилась на грудь!

Скрудж упал на колени и закрыл лицо сложенными руками.

— Пощади! — сказал он. — Страшное видение, зачем ты меня мучаешь?

— Человек земных помыслов! — ответил Призрак. — Веришь ты в меня или нет?

— Верю, — сказал Скрудж. — Приходится. Но зачем духи бродят по земле и зачем они приходят ко мне?

— От каждого человека требуется, — отвечал Призрак, — чтобы дух, живущий в нём, выходил к его ближним и странствовал повсюду; а если этот дух не выходит к людям при жизни, он обречён делать это после смерти. Он осуждён скитаться по свету — о, горе мне! — и быть свидетелем того, в чём он не может участвовать, но мог бы участвовать на земле и обратить это в счастье!

И снова привидение издало вопль, потрясло цепью и заломило свои призрачные руки.

— Ты в оковах, — сказал Скрудж, дрожа. — Скажи мне, почему?

— Я ношу цепь, которую сковал при жизни, — ответил Призрак. — Я ковал её звено за звеном, ярд за ярдом; я опоясался ею по собственной воле и по собственной воле носил её. Разве её узор тебе незнаком?

Скрудж дрожал всё сильнее и сильнее.

— Или, может, ты хочешь знать, — продолжал Призрак, — какова тяжесть и длина крепкой цепи, что носишь ты сам? Ещё семь сочельников тому назад она была ничуть не легче и не короче этой. С тех пор ты над ней изрядно потрудился. Увесистая же это цепь!

Скрудж оглядел пол вокруг себя, ожидая увидеть, что его обвивают пятьдесят, а то и шестьдесят саженей железного каната, но ничего не увидел.

— Джейкоб, — взмолился он. — Старый Джейкоб Марли, расскажи мне ещё. Утешь меня, Джейкоб!

— Мне нечем тебя утешить, — ответил Призрак. — Утешение приходит из иных краёв, Эбенезер Скрудж, и несут его иные посланники и иным людям. И сказать тебе всё, что хотел бы, я тоже не могу. Мне дозволено совсем немногое. Я не могу отдохнуть, не могу остановиться, не могу нигде задержаться. Мой дух никогда не выходил за стены нашей конторы — запомни это! — при жизни мой дух ни разу не покидал тесных пределов нашей меняльной норы; и теперь мне предстоят тягостные странствия!

У Скруджа была привычка, задумавшись, засовывать руки в карманы панталон. Размышляя над словами Призрака, он сделал это и теперь, но не поднимая глаз и не вставая с колен.

— Видно, ты подвигался очень медленно, Джейкоб, — заметил Скрудж деловым тоном, хотя смиренно и почтительно.

— Медленно! — повторил Призрак.

— Семь лет как умер, — задумчиво проговорил Скрудж. — И всё это время в пути!

— Всё это время, — сказал Призрак. — Ни отдыха, ни покоя. Непрестанная пытка раскаяния.

— И быстро ты странствуешь? — спросил Скрудж.

— На крыльях ветра, — ответил Призрак.

— За семь лет ты, должно быть, покрыл изрядное расстояние, — сказал Скрудж.

Услышав это, Призрак снова испустил вопль и так чудовищно загремел цепью в мёртвой ночной тишине, что квартальная стража была бы вправе привлечь его к суду за нарушение общественного покоя.

— О пленник, скованный, закованный вдвойне! — вскричал призрак. — Не знать, что века непрестанного труда бессмертных созданий должны кануть в вечность, прежде чем на этой земле расцветёт всё то добро, на какое она способна. Не знать, что всякая христианская душа, творящая добро в своём малом кругу, каков бы он ни был, найдёт свою земную жизнь слишком короткой для безмерных возможностей приносить пользу. Не знать, что никакое раскаяние не искупит упущенных возможностей целой жизни! А я был таким! О, я был таким!

— Но ты ведь всегда отлично вёл дела, Джейкоб, — пролепетал Скрудж, который теперь начал примерять всё это к себе.

— Дела! — вскричал Призрак, снова ломая руки. — Род людской — вот что было моим делом. Общее благо было моим делом; милосердие, сострадание, терпимость и доброта — всё это было моим делом. А торговые сделки были лишь каплей воды в необъятном океане моего дела!

Он поднял цепь на вытянутой руке, словно в ней была причина всей его бесплодной скорби, и снова тяжело швырнул её на пол.

— В эту пору уходящего года, — сказало привидение, — я страдаю сильнее всего. Отчего я ходил среди толп своих ближних, потупив глаза, и ни разу не поднял их к той благословенной Звезде, что привела волхвов к бедному жилищу! Разве не нашлось бы бедных домов, к которым её свет привёл бы и меня!

Скрудж очень встревожился, слыша, что привидение продолжает в таком духе, и затрясся всем телом.

— Слушай меня! — вскричал Призрак. — Моё время почти истекло.

— Слушаю, — сказал Скрудж. — Только не будь со мной суров! Не говори так витиевато, Джейкоб! Прошу тебя!

— Почему я являюсь тебе в зримом облике, сказать я не вправе. Много-много дней я незримо сидел рядом с тобой.

Мысль была не из приятных. Скрудж поёжился и отёр пот со лба.

— И это не самая лёгкая часть моей кары, — продолжал Призрак. — Я пришёл сегодня ночью предупредить тебя, что у тебя ещё есть возможность и надежда избежать моей участи. Возможность и надежда, которые раздобыл для тебя я, Эбенезер.

— Ты всегда был мне добрым другом, — сказал Скрудж. — Благодарствую!

— Тебя посетят, — продолжал Призрак, — три Духа.

Лицо Скруджа вытянулось почти так же, как недавно отвисла челюсть Призрака.

— Это и есть та возможность и надежда, о которых ты говорил, Джейкоб? — спросил он дрожащим голосом.

— Да.

— Я… я, пожалуй, обойдусь без них, — сказал Скрудж.

— Без их посещений, — сказал Призрак, — тебе не свернуть с пути, по которому иду я. Жди первого завтра, когда колокол пробьёт час.

— А нельзя ли принять их всех разом и покончить с этим, Джейкоб? — намекнул Скрудж.

— Второго жди на следующую ночь в тот же час. Третьего — ещё через ночь, когда отзвучит последний удар полуночи. Меня больше не ищи и смотри же, ради собственного блага, запомни всё, что произошло между нами!

Произнеся эти слова, привидение взяло со стола свою повязку и обвязало ею голову, как прежде. Скрудж понял это по резкому стуку зубов, когда повязка сомкнула челюсти. Он осмелился снова поднять глаза и увидел своего сверхъестественного гостя: тот стоял перед ним во весь рост, обмотав руку цепью.

Видение стало пятиться от него, и с каждым его шагом окно понемногу поднималось само собой, так что, когда привидение до него добралось, оно было распахнуто настежь.

Оно поманило Скруджа подойти, и он подошёл. Когда между ними оставалось два шага, Призрак Марли поднял руку, предостерегая его не подходить ближе. Скрудж остановился.

Не столько из послушания, сколько от удивления и страха: ибо, едва рука поднялась, он услышал в воздухе смутный шум — бессвязные звуки скорби и сожаления, невыразимо горестные стенания, полные самообвинения. Привидение, прислушавшись на миг, присоединилось к этому скорбному плачу и выплыло в холодную, тёмную ночь.

Скрудж последовал за ним к окну, сгорая от любопытства. Он выглянул наружу.

Воздух был полон призраков, которые в беспокойной спешке носились туда и сюда и стонали на лету. Каждый из них носил цепи, как Призрак Марли; некоторые (может быть, виновные правительства) были скованы вместе; свободных не было ни одного. Многих из них Скрудж знал лично, пока они были живы. С одним старым призраком в белом жилете, к лодыжке которого был прикован чудовищный железный сейф, он был хорошо знаком; тот жалобно плакал оттого, что не мог помочь несчастной женщине с младенцем, которую видел внизу, на крыльце. Беда их всех, очевидно, состояла в том, что они стремились вмешаться в людские дела ради добра, но навсегда утратили эту силу.

Растаяли ли эти создания в тумане или туман окутал их, он не мог сказать. Но и они, и их призрачные голоса пропали разом, и ночь стала такой же, как тогда, когда он шёл домой.

Скрудж закрыл окно и осмотрел дверь, через которую вошёл Призрак. Она была заперта на два оборота, как он запер её собственными руками, и засовы были нетронуты. Он хотел было сказать «Чепуха!», но запнулся на первом же слоге. И, сильно нуждаясь в отдыхе — то ли от пережитого волнения, то ли от дневных трудов, то ли оттого, что мельком заглянул в Незримый мир, то ли от скучной беседы с Призраком, то ли от позднего часа, — он прямиком отправился в постель, не раздеваясь, и тотчас уснул.